— Который «зачем?», да.
— Иван Повилика, — слегка торжественно произнес Константин Матвеевич. — Ты воистину внук профессора Евграфова. Если не по крови, то по духу…
У Вани мелькнуло, что рюмка с коричневым зельем, которое профессор проглотил на кухне, была двойного объема. Впрочем, это не мешало беседе.
Профессор сообщил:
— Логикой и образностью суждений ты похож на одного молодого лаборанта. Недавно он изложил мои взгляды очень своеобразно и просто: «Константин Матвеевич предупреждает всех, словно неандертальца по имени Гы — Убоба, который придумал и мастерит каменный топор. Ты, мол, мастери, но не забывай: рядом пасется твой соплеменник Гы — Кукумба, который может твой топор выхватить, огреть тебя по темечку, а сам с помощью нового оружия сделаться верховным вождем…» Только сейчас речь идет уже не о кремневых топорах… Впрочем, неважно. Одинаково погано, когда люди начинают мастерить топоры и роботов, не осознав смысла жизни.
Ваня уже неоднократно слышал разговоры о смысле жизни. И в телепередачах, и даже был такой диспут у пятиклассников. Правда на диспуте все свелось к утверждениям Клавдии Михайловны, что смысл в отличной успеваемости и почтительном отношении к старшим (остальное приложится). А в телестудиях волосатые и лысые спорщики почему — то сводили диспуты к решению жилищных проблем и борьбе с терроризмом (вопросы серьезные, но все же не по теме — так думалось Ване).
И сейчас Ваню дернуло за язык:
— Граф, а ты знаешь смысл жизни?
Он думал, что дед пустится в долгие («философские») рассуждения. Но тот сказал обыкновенным тоном:
— Конечно.
Ремка
— Конечно, — сказал Граф. — А чего здесь хитрого? Смысл в общей гармонии мира. А гармония эта — то есть стройный, радующий душу порядок во Вселенной — невозможна без красоты и без доброго отношения людей друг к другу.
— Ага… — буркнул Ваня (поскольку не узнал ничего нового). — Красота спасет мир. Это какой — то знаменитый писатель высказал, я забыл кто. А мне высказывал не раз мой папа. Это когда я отлынивал от музыкальных занятий. Но я все равно…
— Не надо иронизировать, сударь… — Граф сердито повозился в заскрипевшем кресле. — Слова о спасительной красоте мира сказаны Достоевским, а он был не самым глупым человеком на свете. Почитай когда — нибудь его «Братьев Карамазовых», там есть немало о твоих ровесниках… А идея о всеобщей любви принадлежит не кому — нибудь, а Иисусу Христу. Без ее понимания развитие человечества невозможно. Причем понимания обычными человеческими мозгами, а не электронными… Пока что люди всей глубиной этой идеи проникнуться не сумели. И если не сумеют и дальше, нашей цивилизации будет крышка. И не спасут никого никакие нанороботы…
— Ну… а что делать — то? — спросил Ваня. Как — то зябко ему сделалось. — Всех ведь не заставишь любить друг дружку. Вон что делается на Земле…
— В том — то и беда. Да и невозможно это заставить. Вопрос без начала, без конца… Мы над этим ломали головы, когда были еще такими, как ты…
— Кто это «мы»?.. — хмуро сказал Ваня. Просто чтобы не молчать.
— Ну… я и мои друзья — приятели. Прежде всего мой друг Ремка…
Ваня вопросительно молчал: что, мол, за Ремка?
— Ты помнишь карточку, которую тебе показывала Синяпка… то есть Любовь Грибова? Ремка там с краешка, сидит на перевернутом ведре, щеки подпер. В этакой позе мыслителя…
— Не… я не помню, — признался Ваня. — Там ведь много ребят…
— Ну, тогда я тебе покажу… — Константин Матвеевич неожиданно резво выбрался из кресла, прошагал к высоченному книжному шкафу, открыл его нижние глухие дверцы (худые лопатки Графа нервно двигались под полосатой рубахой). Вынул канцелярскую папку, начал что — то перебирать в ней. Ворчал при этом. Потом оглянулся: — Не могу найти тот снимок. Ну, ладно, покажу другой, он даже лучше… Вот… — И вернулся к Ване. Протянул квадратную карточку размером с конфетный фантик.
На бледноватой, но четкой фотографии были двое мальчишек. Среди заснеженных рябин. В широченных валенках, в мятых шапках с распущенными ушами. Один — в куцей овчинной шубейке, другой — в большой, не по размеру, стеганке до колен. Тот, что в шубейке, держал в отведенной руке и разглядывал птичью клетку. В ней угадывалась птаха с растопыренными крыльями.
— Вот он, мой друг Рем Шадриков. То есть Ремка… — в голосе Графа ощутилась пушистая такая усмешка. — Любил он охотиться за птичьей мелочью: за щеглами, за жуланами и чечетками… Зимой ловил, а весной выпускал. Говорил, что двойная радость от такой охоты: и когда поймаешь, и когда потом распахиваешь клетку. Птица летит на свободу, а ты делаешься счастливым вместе с ней… Он, Ремка, любил радоваться с другими…
«А что с ним сейчас?» — хотел спросить Ваня, но не решился. Дед пальцем провел по краешку снимка.
— Это Ремка сам снял. Аппаратом «Любитель», были тогда такие. Закрепил в развилке ствола, привязал к спуску нитку, дернул потом… А здесь и незаметно, что дергает… Помню, как мы проявляли и печатали у него в подполье, под кухней. Бабушка его, Анна Васильевна, потом удивлялась: отчего у квашеной капусты непонятный привкус? А это мы в щель крышки на бочке нечаянно проявитель вылили… Потом уж, лет через пять, признались, смеху было… А увеличителя у Ремки не было, поэтому карточка такая маленькая. Контактным способом напечатана…
— Зато очень резкое изображение, — вежливо заметил Ваня.
— Да… Однако это зимний снимок, а познакомились мы с Ремкой летом, когда было нам по десять лет… Наше семейство перебралось тогда из района под названьем Затуренка ближе к центру, на Смоленскую. Отчиму его контора дала наконец казенное жилье… Да, был у меня отчим, потому что отец — то погиб под Москвой, зимой сорок первого, через полгода после того, как я родился. Он меня и не видел даже… Ну вот, переехали мы, а ребят, что годились бы в приятели, рядом не оказалось. И повадился я уходить в ближний лог, играть там в одиночестве. Запруды строил на протоках Туренки, мальков ловил (и отпускал потом, потому что на уху не годились), индейцем себя воображал в зарослях бурьяна… Туренка бежала по дну лога — из — под насыпи у вокзала к земляному мосту, что на Первомайской. И там ныряла в широченную трубу под мостом и выскакивала из нее с другой стороны. Труба казалась таинственной: крикнешь в нее — и отзывается с этаким железным отголоском…
…И вот однажды зашел десятилетний Костя Евграфов в Туренку по щиколотку и крикнул в трубу:
— Эгей! — и приготовился услышать привычный отголосок. И услышал. Но следом за глухим эхом прилетел живой отклик:
— Эй! Ты кто? — тонкий такой и веселый.
Костик был не из тех, кто легко знакомится с первым встречным. Однако здесь что было делать? Не убегать же!
— Я… Костик… — Ответил негромко, а разнеслось, как в таинственном трюме.
— А я — Ремка! — долетел жизнерадостный ответ. И не было в этом голосе ни капельки насмешки или ощетиненности, которую Костик не раз встречал среди знакомых пацанов.
Костик видел теперь в дальнем округлом конце туннеля, среди ярких лучей и блеска воды, тонкоплечую фигурку со взъерошенной головой. И, как бы подавшись всем своим существом навстречу неизвестному ровеснику, он крикнул:
— Хочешь, я пошлю тебе свой корабль?!
У Костика был с собой полуметровый кораблик из обрезка доски, с оструганной мачтой, проволочными вантами и парусом из бязевой салфетки.
Ответ был по — прежнему звонкий и чистый:
— Конечно, хочу!
И Костик послал кораблик.
Он видел, как неуклюжий парусник — то носом, то бортом, то кормой вперед — побежал по бурливым струям все дальше, дальше. И нигде не зацепился, а был схвачен тонкими, темными на фоне солнца руками.
— Какой хороший! — донеслось через трубу. — Давай я к тебе приду!
— Давай!
Костик думал, что мальчик Ремка взберется по насыпи, пройдет через мост поверху и спустится в лог с этой стороны. Однако тот смело шагнул навстречу потоку. Зажатая железом Туренка бурлила непримиримо. Была она неглубока и все же порой выше колен. Но Ремка, с корабликом Костика у груди, шагал храбро и без задержки, как морской пехотинец в десанте. И вышел наконец в сырую лебеду рядом с Костиком. Улыбчивый, скуластый, с облупленными ушами и мелкими конопушками медового цвета. С такими же золотисто — желтыми глазами. С капельками в пеньковых торчащих волосах. Поставил кораблик у босых мокрых ног — между собой и Костиком. И похвалил от души: